Its only forerunner was Charles Tomlinson's slim volume of 1960. This contained poems of great distinc..
Участвовав в италианской войне, он имел при себе, в качестве наставника и руководителя, бесстрашного и благородного генерала Дерфельдена, высоко уважаемого самим Суворовым...
мала за правду и настоящее дело разные исторические романы, появлявшиеся дюжинами в месяц, с тайной тревогою прислушивалась к соблазнительным отголоскам юной французской словесности в расск..
«Часть первая», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Часть вторая», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Часть третья», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Часть четвертая», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Часть пятая», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Часть шестая», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Часть седьмая», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Часть восьмая», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Кто виноват?», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Доктор Крупов», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Долг прежде всего», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Записки одного молодого человека», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Мимоездом», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Поврежденный», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Русские немцы и немецкие русские», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Скуки ради», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Сорока-воровка», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Трагедия за стаканом грога», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
Герцен Александр Иванович
Fu, e non e...
Non sara tutto tempo sanza reda...
Del "Purgatorio" [Был - и нет его... Не останется навсегда без
преемника... Из "Чистилища"(итал.)]
(Посвящено сестре Наташе)
I
"Яко же огреби миру быхом, всем попрание доселе..."
К коринф. I посл., гл. IV
Несколько месяцев тюрьмы, несколько месяцев без открытого неба, без
чистого воздуха. Тюрьма не есть уединение, чувство, что человек выброшен
из общества, отрешен от всех его условий, - давит, душа сосредоточивается,
занимает наименьшее пространство, уменьшается. Томно шло время и
однообразно до крайней степени, сутки потеряли свое измерение, все 24 часа
превратились в одну тяжелую серую массу, в один осенний вечер; из моего
окна видны были казармы, длинные, бесконечные казармы, и над ними голубая
полоса неба, изрезанная трубами и обесцвеченная дымом. Наконец потребность
воздуха, солнца, неба превратилась в болезнь, в тоску. - Мне позволили
гулять. С каким искренним удовольствием вышел я на печальный двор, отвсюду
обставленный солдатами, чистый, плоский, выметенный, без травы, без
зелени; правда, по углам стояли деревья, но они были печальны, мертвые
листья падали с них, и они казались мне то потерянными бедными узниками,
грустящими, оторванными от родных лесов, то часовыми, которые без смены
стерегут заключенных. Удовольствие мое тускло, темнело; к этому
прибавилась еще причина; кто не был в тюрьме, тот вряд ли поймет чувство,
с которым узник смотрит на своих провожатых, которые смотрят на него, как
на дикого зверя, - Я хотел уже возвратиться в свою маленькую горницу,
хотел опять дышать ее сырым, каменным воздухом и с какою-то ненавистью
видел, что и это удовольствие, к которому я так долго приготовлялся,
отравлено, как вдруг мне попалась на глаза беседка на краю ограды. "Можно
идти туда?" - "Я думаю", - отвечал офицер после некоторого молчания; я
взошел, и чуть крик восторга не вырвался из моей груди: пространство более
нежели на двадцать верст раскрывалось внезапно, нечаянно.
Кто не знает чувствований, с которыми смотрит человек вдаль с горы? Я
сам часто испытывал их; но тут явилось что-то новое в моей груди, сжатой
каменными стенами, - в груди колодника...
Вся Москва, весь этот огромный, пестрый гигант, распростертый на сорок
верст, блестящий своею чешуею, вся эта необъятная, узорчатая друза
кристаллов, неправильно осевшихся. Я всматривался в каждую часть города, в
каждой груде камней находил знакомого, приятеля, которого давно не
видал...
... Бывало в простоте, в безмолвии вы жили, А нынче стали знать мазурку и кадрили. Ну, право, тяжкий грех, оставьте этот вздор; Смотрите, вот на вас составлен у:х собор. Вот скоро Фотий сам с вас мерку нову снимет, Нарядит в кофты всех, а лишнее все скинет. Вот скоро, дайте лишь собрать владыкам ум, Они вам выкроят уродливый костюм! Задача им дана, зарылись все в архивы. В пыли отцы, в поту! Вот как трудолюбивы: Один забрался в даль под Авраамов век Совета требовать у матушек Ревекк, Другой перечитал обряды назореев, Исчерпал Флавия о древностях евреев, Иной всей Греции костюмы перебрал, Другой славянские уборы отыскал. Собрали образцы, открыли заседанье И мнят, какое ж дать поповнам одеянье, Какое - попадьям, какое - детям их? Решите же, отцы! Но спор возник у них: Столь важное для всех, столь чрезвычайно дело Возможно ль с точностью определить так смело? Без споров обойтись отцам нельзя никак, Иначе попадут в грех тяжкий и просак. О чем же этот спор? Предмет его преважный: Ходить ли попадьям в материи бумажной, Иметь ли шелковы на головах платки, Носить ли на ногах Козловы башмаки? Чтоб роскошь прекратить, столь чуждую их лицам, Нельзя ли обратить их к древним власяницам; А чтоб не тратиться по лавкам, по швеям, Не дать ли им покров пустынный, сродный нам? Нет нужды, что они в нем будут как шутихи, Зато узнает всяк, что это не купчихи, Не модны барыни, а меж церковных жен. Беда вам, матушки, дождались перемен! Но успокойтесь, страх велик лишь издали бывает: Вас Шаликов своей улыбкой ободряет: Молчите, говорит, я сам войду в синод, Представлю свой журнал, и, верно, в новый год Повеет новая приятная погода Для вашей участи и моего дохода. Как ни кроить убор на вас святым отцам, Не быть портными им, коль мысли я не дам.
1825
НОЧЬ
Умолкло все вокруг меня: Природа в сладостном покое; Едва блестит светило дня; В туманах небо голубое. Печальной думой удручен, Я не вкушу отрады ночи И не сомкнет приятный сон Слезой увлаженные очи. Как жаждет капли дождевой Цветок, увянувший от зноя, Так жажду, мучимый тоской, Сего желанного покоя...